Это интересно всем,

но ТАК об этом еще никто не писал

Журнал ТАКт

 

Свежий номер

 

НАТАЛЬЯ СОРОКИНА. ВОЗРАСТ ГЕКАТЫ

Вот уже больше двух лет я являюсь обладательницей довольно-таки странного документа, в соответствии с которым я теперь причислена к многомиллионному, но всё же очень специфическому, особому разряду людей, имя ему – пенсионеры. Нет, ничего оскорбительного в этом названии, конечно, нет. И я никогда не скрывала, да и не скрываю и сейчас своего возраста. Скрывать свой возраст, на мой взгляд – кокетство, причём, кокетство довольно убогое. И те жалкие семь с копейками тысяч, которые мне теперь, согласно этому документу, ежемесячно полагаются, тоже на что-нибудь сгодятся, но вот совершенно дурацкая запись в этой невзрачной красноватой книжице приводит меня в весёлое недоумение. Дело в том, что этот самый документ, называемый «Пенсионное удостоверение» утверждает, что мне, в соответствии со ст. 7. 1, назначена пенсия ПО СТАРОСТИ! Интересно было бы увидеть того чудака (или чудачку?), в чьём воспалённом мозгу могла зародиться такая вот до абсурда нелепая, а для кого-то, наверное, и просто оскорбительная формулировка. Я никогда не узнаю, как выглядит этот человек, сколько ему лет, как и чем он или она живёт, но то, что чинуша этот не только бестактен, но и, безусловно, ещё и безмозгл, не вызывает у меня никакого сомнения. Гораздо логичнее, по крайней мере, выглядела бы такая формулировка: «по достижении возраста», или «по выслуге лет», или ещё что-либо подобное, но вот «по старости» … Что это, и какое это имеет отношение ко мне?!
Возраст – далеко не показатель старости, в этом я убедилась уже достаточно давно, и не только за годы своей, более чем тридцатилетней уже врачебной деятельности, но и всей своей жизни в целом. И это даже и не болезни моих пациентов. Бывает, серьёзно болеют и совсем молодые ещё люди, и, что самое ужасное и несправедливое, даже дети. Болезни – ещё не старость, и старость – никак уж не возраст. Мне нередко приходилось встречать и сорокалетних, и даже гораздо более молодых по возрасту людей, чьё существование полностью определяется понятием «старость». Нет, старость – это и не возраст, и не болезни, это совсем что-то другое. Старость – это, прежде всего, состояние души, особое её состояние, если угодно, каталептическое её состояние. Старость – это утрата способности удивляться окружающему миру, восхищаться всем проявлениям этой потрясающей, несмотря ни на что, штуки – жизнь. Старость – это потеря чувственности и ещё, безусловно, одиночество. Какое же отношение всё это может иметь ко мне? Да никакого!
Наоборот, с годами всё насыщеннее прохладно-медовый запах хризантем, моих любимых хризантем. Интересно, как об этом догадался мой сын, ведь он дарит мне огромные букеты именно этих чувственно-холодных и одновременно пряно-тёплых цветов?
Всё чётче и чётче восхитительная графика обнажённых ветвей зимнего тополя на сером, изысканно скромном полотне уральского неба. Теперь я могу любоваться этой красотой бесконечно, а ведь раньше просто не замечала её?!
Мне всё так же и даже больше, чем в юности, хочется бежать в гору (именно в гору, а не вниз), чтобы на самой вершине её, захлебываясь шалой свободой свежего ветра, скакать и вопить от восторга.
Я каждый год снова и снова с нетерпением жду прихода весны, ведь там, на стыке её с зимой, у меня вновь состоится первое свидание. И это опять будет он – ярко и радостно жёлтый, пронзительно солнечный, самый смелый, самый первый цветок мать-и-мачехи. И мы снова тихонько шепнём, глядя друг другу в глаза: «Привет!». Мы помолчим немного, и я снова, в который уже раз, признаюсь первой: «Я так ждала тебя…» «Я знаю, я торопился…», – в который уже раз ответит он. А знакомая ворона (да-да, именно она, та самая!), с кем мы здоровались этой зимой каждый день, будет долго настороженно скакать вокруг нас по осколкам ноздреватого, перезрелого уже снега, ревниво кося хитрым чёрным глазом, и вдруг, неожиданно шумно взовьётся в бездонную синюю высь, бесстрашно упадёт камнем на прогретую весенним теплом ветку тополя и радостно возвестит миру: «Кар-рр-рашо!»
Вволю напившись восхитительной свежестью этого первого весеннего дня, я снова приду к себе домой, совершенно счастливая и влюблённая абсолютно во всё и во всех. И буду бесконечно крутиться на кухне, готовя очередные «изыски» для моей обожаемой семьи. Для меня это совсем не в напряг, ведь это для них, моих любимых. А ещё – это такое благодарное, быстрое творчество, результат сразу же налицо! И мы снова и снова будем пикироваться с моим мужем, бесконечно ёрничая и подтрунивая друг над другом.
Вечером приедет моя дочь, моя красавица, моя умница (какое счастье, что мы живём в одном городе и можем видеться часто!), и мы будем за бесчисленными чашками крепчайшего и обжигающе горячего кофе долго-долго болтать обо всём на свете сразу и так и не наговоримся. А потом я буду ждать сына: раз не позвонил, значит всё-таки придёт, хотя ночевать иногда вне дома – это вполне нормально в его двадцать лет. И он придёт в час ночи, и первое, что я увижу, открыв ему дверь, будет длиннющий стебель, увенчанный потрясающе прекрасной, пунцово-красной розой в сверкающих снежных брызгах. И я снова задохнусь от любви и тоски: я не хочу, не хочу, не хочу, чтобы он тосковал по мне, когда я когда-нибудь всё же уйду, а потому он не должен так любить меня! Сдерживая себя (а больше всё-таки его), я, слегка ехидничая, спрошу: «Что, она не пришла?», хотя прекрасно понимаю, что, если уж он вернулся в час ночи, то уж, точно, пришла, и это чудо, эта восхитительная, огненно-горячая и снежно-прохладная роза только для меня. «Почему? А-а-а, – догадается вдруг он. – Нет, это тебе, мамуль!». И волна щемящей нежности и глухой тоски просто уже захлестнёт меня: я не хочу, не хочу, не хочу…
А в два часа ночи снова позвонит дочь (для нас это вполне обычно) и почти зарыдает в трубку: «Мааамкааа… я сейчас снова перечитываю твой рассказ, я снова реву! Я так соскучилась уже по тебе! Я так люблю тебя!». И я снова задохнусь, и вдруг с ужасом осознаю, что она, моя умница, моя красавица, моё сверх чуткое, наинежнейшее в мире создание, сама того не понимая, уже тоскует обо мне. Нет, мне просто нельзя быть старой! Они (именно они, а не только я сама) ещё не готовы к этому. Мне ещё необходимо как-то научить их не просто обходиться без меня, когда я всё-таки вынуждена буду уйти, но и жить без меня. Жить радостно, взахлёб! Жить вопреки всему, жить на всю катушку, и не тосковать обо мне. Как же трудно, оказывается, быть счастливой, и как же трудно быть любимой и не одинокой?! Раньше я этого не знала.
За всё в жизни надо платить, за счастье – тем более. Бесплатного сыра в мышеловке нет ни для кого. Банально, избито, но аксиома. Расплачиваться придётся, и я готова платить, я заплачу. Заплачу, сколько надо, заплачу с лихвой, мне не впервой, да и, наверное, это справедливо? В этом есть даже какая-то особая, высшая логика: плюс должен быть уравновешен минусом – это закон гармонии, а, значит, и совершенства. И никак уж не мне вмешиваться в законы мироустройства, но… Я только об одном бы попросила (знать бы ещё – кого?) – пусть это будут только мои счета. Я хочу платить одна и только одна, и Он должен мне это позволить, если, конечно, Он существует. А существует ли – до сих пор не знаю, да и не узнаю, наверное, никогда, ибо «тайна сия велика есть».
Интересно, всё же, что бы Он ответил Ф. В. Ницше, который заявил, что только лишь глубоко верующий человек может позволить себе роскошь атеизма? Мне нравится (в очередной раз: браво, герр Фридрих!), а Ему?
Ах, как это кощунственно! Ах, какая крамола! Крамола?! Ату их, ату! На костёр и этого наглого Фридриха Вильгельма, и других, ему подобных! Ну, и меня «до кучи». (Мне-то повезёт – классная, всё же, будет компания!). Вот только не стыдно ли будет Кому-то: а как же тогда по поводу Пастыря и Его Овец?
Или Пастырь – только пастух, а не Учитель, а Агнцы – бараны, тупые и покорные? Тогда зачем ВСЁ?
Нет, Высший Принцип не в слепой и покорной Вере, вере баранов и рабов, Высший Принцип – в Свободе и Справедливости. А ещё – в Любви.
И если иначе, то я – атеистка. И Он в ответе за это, Сам меня такой создал. А раз создал, то и учи, Учитель, и отвечай за своего Ученика, Учитель, а значит, и плати за то, что сотворил. Вот и Мышеловка, вот и Ты попался. Тебе тоже надо платить?! Кому только?
Ну, и как же тогда всё же насчёт «глубоко верующего атеиста»? И кто теперь из нас двоих атеист, и во что тогда сам этот Атеист верит? Сам в Себя?!
Самоуверенность – гордыня. Гордыня – грех. И чему же нас, грешных, может научить Учитель – Сам Верховный Грешник?
Не хочешь на костёр вместе с нами?
Неплохая компания, Тебе понравится. Я не о себе – я не настолько самоуверенна, там много других – не мне чета! Во всяком случае, будет интересно, есть с кем поговорить, да и скучать, уж точно, не придётся.
Надоело, наверное, баранов пасти?
Сочувствую. А раз со-чувствую (сиречь – совместно чувствую), значит, всё же, верю?!
Выходит, прав всё-таки этот еретик Ницше, и только лишь глубоко верующий человек может позволить себе роскошь атеизма? Или, может быть, так: только лишь глубоко убежденный атеист может позволить себе роскошь веры?!
Вот и «вернулись мы к своим баранам», Мышеловка-то снова захлопнулась! И что Вы на это теперь скажете, Господин Учитель?

НАТАЛЬЯ СОРОКИНА. ВОЗРАСТ ГЕКАТЫ


Ну, со мной-то всё ясно: и плата, и костёр – есть за что. А вот за что так с Верой? Нет, уже не верой, а Верой, Верочкой! Молчишь? Делаешь вид, что не помнишь? Глаза отворачиваешь? Единственным оправданием Тебе служит только то, что по ней-то и тосковать будет некому. Хотя…
Верочка в моей жизни появлялась всегда неожиданно. Знакомы мы с ней были уже очень давно, но никогда не были не то, что подругами, но даже и просто приятельницами. Нас ничего и никогда с ней не связывало, по крайней мере до поры, но мы почему-то периодически пересекались, причём, пересекались достаточно жёстко. Нетрудно и догадаться, чья же это была, всё ж, «работа». Мы проучились на одном курсе целых шесть лет, и даже все эти шесть лет в одной группе, но так и не сблизились, мы были разными. Все мои впечатления о Верочке той поры могли бы уложиться в очень краткий перечень, если уж не достоинств, то всё же, пожалуй, не плохих человеческих качеств, определяющим из которых, была, прежде всего, сдержанность. Сейчас-то я прекрасно понимаю, что это была ещё и какая-то отстранённость, но тогда (быть может, в силу молодости) я этого просто не видела. Да и не могла я в то время этого видеть. Я тогда принадлежала к стае щенков, восторженно упивающихся началом этого потрясающего приключения, имя которому жизнь, а Верочка всегда держалась в стороне от нас, она существовала отдельно. Она как будто наблюдала за нами, наблюдала издалека, мо-жет быть, порой даже и с интересом, но никогда не делала никаких попыток сблизиться и не потому, что побаивалась, а, скорее всего, такие и тогда мы ей были просто не нужны, а до причины этого никто и не думал доискиваться. Она не нуждалась в нас, а мы не нуждались в ней. Помимо этого, мы тогда были очень юны, юны напропалую, юны порой до безбашенности, а Верочка и то уже время была человеком вне возраста. Правда, поняла я это значительно позднее, а сейчас… Я не могу себе даже и предста-вить, что у Верочки когда-то могло быть хотя бы что-то подобное детству, настолько сейчас она для меня человек без возраста. Одинокий отстранённый человек без прошлого, она оказалась отстранена и от своего от настоящего, а будущее для неё так никогда и не состоялось.
Первый раз мы пересеклись с Верочкой в Ленинграде. Это произошло уже спустя три года по окончании института. Мы случайно встретились в переходе метро, кажется, это был «Гостиный двор». Мы столкнулись буквально лоб в лоб и почему-то вдруг страшно обрадовались друг другу. Трудно сказать, почему обрадовалась она, да в какой-то степени я и для себя этого не знаю (ведь мы никогда до этого не были близки), но, скорее всего, мы обе мгновенно перенеслись в наше студенческое прошлое, и эта случайная встреча для нас, для обеих, была озарена вспышкой счастья. Мы возбужденно и громко трещали как две сороки, совершенно не обращая внимания на сплошной поток людей, вежливо и терпеливо обтекающий нас с обеих сторон (очередное отдельное спасибо питерцам, в Москве бы нас уже просто порвали!). Мой муж молча недоумевал рядом. Он не понимал, кто это и что уж такого в этой случайной встрече с совершенно незнакомой ему Верочкой, о которой он никогда до этого даже и не слышал. Ведь он знал всех моих друзей и подруг, а их к тому времени осталось не так уж и много. Кое-кто уже успел предать, а кое-кто просто отошёл в сторону. Юная щенячья стая инстинктивно, но безжалостно отстраняется от тех своих членов, коих постигло несчастье. Так ей проще сохранить свой беззаботный, счастливо-щенячий «статус-кво». Если уж быть откровенной до конца, к тому времени осталась одна лишь только Ирка. Моя Ирка, с которой мы дружим и по сей день, и которая для меня давно уже не просто подруга, а скорее сестра, и не только по юности, но и по кровному родству. Ирка, ты знаешь, о чём, о какой «крови» я сейчас говорю. Её у нас, у обеих, было предостаточно. Я отвлеклась, так вот, Верочка…
Оказалось, она, в отличие от нас, находящихся в отпуске, живёт в Питере уже третий месяц! Она приехала на учёбу в Ленинградский институт усовершенствования врачей на целый(!) год, поскольку решила переквалифицироваться из терапевтов в неврологи. Причины этого своего решения внятно она объяснить так и не смогла, да нам это было совершенно и не нужно. Решено было встретиться завтра вечером и сходить вместе в «Мариинку» (тогда ещё в «Кировский»), на любой спектакль. Билеты ку-пить взялись, естественно, мы, поскольку, в отличие от неё, были совершенно свободны.
Нам повезло: билеты на «Снегурочку», да ещё и в партер – какая редкая удача! Мы ждали Верочку на площади перед театром. И она появилась. Именно – появилась! Она плыла через площадь совершенно вневременная и внесезонная – без пальто и зонта (был глубокий сентябрь, золотой, но всё же перемежающийся дождями). В ярко-жёлтом (просто до безумия ярко-жёлтом!) платье с небывало огромными, дикими черными горошинами, глубоко декольтированном и до полу, вся в ореоле из золотых кленовых листьев, птичьей стаей метущихся вкруг неё – она плыла – нездешняя, неземная, отчаянно, до дикости, красивая. Это было Видение, это был настоящий Шедевр. И это была Верочка, которая никогда до этого не была даже просто хорошенькой?! Мы остолбенели, и не потому, что моросил мелкий дождик, и было довольно холодно для такого, по-летнему смелого, наряда, мы остолбенели от потрясения. Верочка была как безумно хороша, так и безумно неестественна. Да она была просто до чудовищности нелепа в данном месте, в данное время, в этом странном, безумно-жёлтом наряде но, чёрт возьми, до чего же она была хороша! Сама золотая «Юдифь» Густава Климта неспешно приближалась к нам, горделиво сияя надменной улыбкой на загадочном, странном, но таком вдохновенно прекрасном лице.
Спектакль был вторым потрясением того вечера. Назавтра мы уехали. Наш отпуск уже заканчивался, и мы должны были возвращаться к себе домой, в свой Свердловск.
В течение года от Верочки пришло несколько писем, в которых она, в основном, благодарила за тот, совместно проведённый, вечер. Она писала ещё о чём-то, но я этого просто уже и не помню. Всё на фоне того питерского впечатления со временем померкло. В памяти осталась только лишь странная и безумно прекрасная сентябрьская Юдифь в облаке из золотых кленовых листьев.
В тот год в моей жизни произошли очень серьёзные изменения. Родилась, наконец-то, долгожданная дочь, вслед за чем началась длинная череда таких событий, что до сих пор и не хочу, и не могу о них вспоминать. Скажу только, что нам долгое время пришлось жить так, что было не только не до Верочки, но и не до кого в целом свете, потому, наверное, наша с ней переписка и сошла постепенно на нет. Помимо этого, нас с ней по-прежнему так ничего и не связывало: ну, да, был Питер, был сентябрьский вечер, была золотая Юдифь… и что?
Последующие шесть лет мы с ней так и не виделись. От бывших сокурсников мне было известно, что после своего возвращения из Ленинграда Верочка всего около года проработала неврологом во ВТЭК при психоневрологическом диспансере и вдруг, совершенно неожиданно, завербовалась и уехала на Сахалин. Больше никто ничего о ней не знал, так как связи она ни с кем не поддерживала. Её телефонный звонок через шесть лет стал для меня не только полной неожиданностью, но ещё и глубоко поразил. Она говорила со мной так, как будто мы расстались только вчера, и это «вчера» было тем самым питерским вечером! Всё это было так странно, но я была рада ей и потому без колебаний приняла приглашение снова вместе сходить в оперу. Оказалось, что она уже выбрала и постановку, и даже купила уже и билеты! Меня только удивил её выбор. Это была почему-то «Царская невеста» (я и до сих пор совершенно равнодушна к этой опере), но мне тогда было абсолютно всё равно, я просто очень хотела видеть саму Верочку. Мы договорились встретиться за два часа до начала спектакля, чтобы иметь возможность поговорить. Встреча была назначена в театральном сквере у «Оперного». Идти куда-нибудь в кафе не имело никакого смысла: стоял май – сияющий, цветущий, удивительно тёплый и радостно праздничный.
Я увидела Верочку ещё издали, её просто нельзя было не заметить. Нет, одета она была в этот раз, конечно, по сезону, но что это было снова за платье, и что это снова была за Верочка?! Как ей это удавалось? Она словно творила себя в пейзаже и делала это широко, смело, как гениальный художник – на грани безумия. Зрелище было потрясающим: роскошная снежно-белая кипень цветущего яблоневого сквера и посреди этого торжества, этого весеннего майского буйства – пылающим костром – высокая и статная молодая черноволосая женщина в огненно-алом вечернем платье с немыслимо огромным букетом таких же полыхающе-алых роз в удивительно красивых, обнажённых, алебастрово-белых руках.
Мы чуть не опоздали на спектакль – нам было о чём поговорить, ведь мы не виделись с ней целую вечность. Я-то бы и вовсе на него не пошла, впечатлений было и так предостаточно, да и не люблю я эту разнесчастную «Царскую невесту», но, как объяснила мне сама Верочка, этот совместный поход в оперу был для неё очень важным. И именно сегодня, именно на эту постановку. Как оказалось, должны мы были совместно и посетить, и слушать эту довольно-таки всё же занудную оперу вовсе не из любви к искусству, и уж тем более не из-за какой-то особой любви к творчеству Римского-Кор-сакова, да и шли мы с ней, оказывается, совсем и не на оперный спектакль. Верочка хотела увидеть Соколовского, тенора, исполнявшего одну из заглавных партий (одна пойти она не решалась). Ему-то, оказывается, и предназначались эти восхитительные алые розы, а ещё она почему-то хотела показать этого Соколовского мне. Я сначала удивилась, но после её рассказа всё поняла и тогда уж испытала что-то вроде испуга. Чего она ждала от меня: просто поддержки, правды или, может быть, приговора? Я недоумевала, я была растеряна. Я не понимала, что за роль была мне ею уготована в этом странном и довольно двусмысленном предприятии, но отказать ей я тоже не могла.
Их короткий роман случился в тот год, когда Верочка начала работать во ВТЭК после возвращения из Ленинграда. Он заметил её после спектакля: Верочка стояла в стороне от небольшой группы поклонниц, ожидающих своих кумиров около служебного выхода. Она совсем никого не ждала, она просто наблюдала. Зачем она там оказалась после спектакля, на который и пришла-то совершенно одна, она и сама не понимала. Скорее всего, ей просто не хотелось идти домой. Там её никто не ждал, кроме престарелой уже матери, с которой у неё и в то уже время были довольно-таки сложные отношения. Он подошёл к ней сам. Ещё бы! Как же «творческая личность» могла равнодушно пройти мимо золотой климтовской Юдифи, ведь Верочка в тот вечер была именно в том самом, жёлто-безумном платье. Они начали встречаться. Меньше, чем через две недели Верочка, совершенно неожиданно для себя, оказалась уже в его постели, но не у него дома, а в номере гостиницы «Большой Урал», куда он её и привёл после очередного совместного посещения одноимённого и расположенного в той же самой гостинице ресторана (как удобно!). Нет, он, конечно, не изнасиловал её, но… Она ожидала чего-то большего (он был первым её мужчиной), а всё оказалось до банальности просто и ещё почему-то стыдно. В дальнейшем их свидания происходили только уже сразу же в номере гостиницы. Для чего тратиться на цветы и рестораны, когда «овечка» итак давно уже сама идёт на заклание? Да и что уж тут такого? Не она первая, не она и последняя. Сколько уж тут у него таких вот «верочек» перебывало? И не перечесть! А наша Верочка влюбилась. По крайней мере, она и сейчас так считала. Я-то и до сих пор думаю, что она и не любила его вовсе, а скорее заставила себя его полюбить, дабы избежать разочарования, а может быть, даже и отчаяния. Так они встречались около трёх месяцев. Верочка была безумно счастлива, ведь теперь у неё была любовь, да ещё и какая! Любовь не с кем-то там, а с самым настоящим артистом, да и не просто артистом, а солистом оперного театра, можно сказать, восходящей оперной звездой! Как тут не влюбиться, как не потерять голову? Вот, только приходить к нему в гостиницу было как-то унизительно. Эти косые, липкие взгляды гостиничных служащих… как будто она проститутка какая-нибудь! Но что делать, ради любви и не такое можно вытерпеть. И потом: это же всё – временное! Он же, вот-вот (!), получит от театра новую, большую квартиру! Солист же, всё-таки! И вот, тогда уж… а сейчас-то ему, бедному, и привести-то её кроме этой гостиницы некуда. У него, у бедненького, пока только лишь одна малюсенькая комнатка в коммунальной квартире, и соседи такие злющие, что ужас просто!
Верочка тешила себя иллюзиями до тех пор, пока не поняла, что уже беременна. Она тут же поспешила сообщить об этом Соколовскому, ведь ребёнок – это так здорово, это такое счастье! Но «восходящая оперная звезда» почему-то не разделила её восторгов. Он сказал, что «должен подумать». – Да что тут думать! – убеждала Верочка. – Ребёнок – это же то, ради чего стоит жить! Это же целый мир! Это Вселенная!
Закончилось всё это тем, что Соколовский, без каких-либо объяснений, внезапно исчез из её жизни. Нет, он исчез, конечно, не в буквальном смысле. Он просто перестал подходить к телефону, когда Верочка, раз за разом, звонила ему на службу в его оперный театр. Он каким-то невообразимым способом умудрялся проскальзывать мимо неё после спектаклей, когда она, раз за разом, ждала его у служебного выхода, А самое главное, её перестали пускать в «Большой Урал». Служащие гостиницы изо дня в день уверяли её, что там его «в настоящее время нет», и что «неизвестно, когда он и будет», а ещё они говорили, чтобы она не ждала, «потому что не положено». А однажды, когда Верочка всё же попыталась прорваться к нему в номер (Соколовский снимал каждый раз один и тот же номер), ей даже пригрозили милицией! Она была уже просто в отчаянии. Она рыдала на ступеньках «Большого Урала», откуда её только что бесцеремонно выдворили, когда к ней подошла одна сердобольная пожилая женщина, из «гостиничных».
– Девушка, да не плачьте уж вы так-то! Да не стоит он, Соколовский-то этот, слёзочек ваших горючих. Знаете, сколь у него уж тут таких-то перебывало? Да и сейчас в номере одна, а вчерась, что и другая, кажись, совсем была. Он ведь, котяра-то этот поганый, даже и с вами, когда уж встречался, успевал и других, козёл потаскучий, сюда приволакивать. Иди-ко, милая, иди! Поплакала уж маленько-то, да и будет уже. Уж такая, видать, судьба наша бабья. А что было, то – позабудь! И не жди уж ты его больше: не было ничего, ничего уж так и не будет. Иди-ка, милая, иди! Плюнь ты на кобелину-то этого, плюнь! Отольются ему ещё твои горькие девичьи слёзки, ох, ещё и отольются! А я уж помолюсь за тебя. Ты-то, поди-ка, и не умеешь? А вот это – зазря. А и всё равно, ты сходи-ка в церкву-то, сразу и полегчает. Точно тебе говорю! Господь-то всё видит. Он видит, он уж не попустит…
Верочка ушла. Дня через три она уже сидела в длиннющей очереди на приём к районному гинекологу, но совсем уже не для того, чтобы встать, наконец-то, на учёт по беременности, а лишь для того уж, чтобы записаться в очередь на аборт. Конечно, она всё ещё сомневалась в правильности своего решения: всё-таки «под тридцать уже», да и первая беременность. Вдруг потом после аборта-то этого ничего уже больше так и не будет? Но, как сказать об этом маме? Она ведь не поймёт просто! Она ведь всегда говорила, что из дома её выгонит, если она и вздумает только «в подоле-то принести». И куда она потом? На вокзал разве только? С младенчиком-то?! И на что тогда жить? Милостыню только просить?! А если и не выгонит, то, всё равно, как потом жить, на что? На мамину пенсию, что ли? Или на алименты подать – пусть платит?! Ну, уж нет! Так унижаться она никогда не будет, а значит…
Верочка решилась на аборт. Раздумывать ей было уже некогда – шла одиннадцатая неделя беременности, сроки вовсю поджимали. Ещё бы немного, и никто бы просто уже и не взялся за этот проклятый, чёртов аборт, а другого выхода она так и не видела.
После аборта ей стало ещё хуже. Мало того, что она (вот чего уж она, ну никак не ожидала от своих же коллег-медиков!) такого в этом «абортарии» проклятущем наслушалась по поводу того, что «нагуляются тут всякие, а нам тут потом и расхлёбывай», но ещё и дома её ждал неприятный «сюрприз». Мама, как оказалось, всё уже давно знала. Она, не поверив Верочке, что та задерживается на выездной конференции (ведь её не было дома целых три недели, осложнения всё же возникли!), позвонила на Верочкину работу и выяснила, что её дочь находится в больнице. Правда, там так и не знали, в какой же именно и даже по поводу чего (ещё бы она им это сказала!), но мама обзвонила все больницы и, наконец, нашла её. За три недели она так и не удосужилась хотя бы раз навестить дочь, но зато уж дома-то… Проститутка, шлюха, дрянь паршивая, стыдно перед соседями (ну, уж соседи-то здесь причём?), грязная подстилка, позор семьи – это ещё лучшее из того, что ей приходилось теперь ежедневно дома выслуши-вать.
А, может, и в самом деле, дрянь? Грех-то какой… младенчика-то того, как жалко! Хорошенький-то какой, наверное бы, народился. В отца, конечно, не в меня же! Да уж лучше бы она и на самом деле сдохла тогда в этой распроклятой больнице, как мать говорит, чем жить такой тварью! И как теперь на работу выходить? Что теперь говорить? Все, конечно, догадались уже давно, где же она, всё-таки на самом деле, была. Позор-то какой! Нет, бежать, бежать отсюда! Поскорее уволиться и бежать! От матери, от Соколовского, от себя, от всего, ото всех бежать!
Так Верочка и оказалась на Сахалине. Куда предложили, туда сразу же и согласилась поехать, ей было абсолютно всё равно. Лишь бы поскорее уехать, сбежать ото всех и от всего. Предлагали ещё и на БАМ… но там ведь тайга одна, с ума от одиночества можно сойти! Тем более в её положении…
В Свердловск она уже вернулась всего лишь только три месяца назад. Почти сразу же после смерти матери, на похороны которой в декабре так и не сумела попасть. На Сахалине в те дни бушевал буран, погода была нелётной, на «материк» выбраться было совершенно невозможно. Она звонила, просила подождать, но… После мамы в наследство ей досталась их совместная двухкомнатная квартира. А как же ещё? Правда, завещания мама так и не оставила и даже хоть какой-то записочки… Но, ведь у Верочки сохранились на эту квартиру все имущественные права. Она же уехала на Сахалин не абы как, а по вербовке, а в этом случае все её права на недвижимость сохраняются. Она снова устроилась в ту же самую психбольницу, и даже снова на ту же самую должность. Благо, место это почти что всегда вакантно, никто долго там так и не задерживается. Почему? Должность-то эта незавидная, она и сама уже подумывает уйти. Надоело уже, да и эта новая наша заведующая – такая редкая сука! Как, почему? Ой, нет, Маш, я потом всё тебе дорасскажу. Спектакль, кажется, вот-вот, уже начнётся. Нет, пойдём, Маша. Надо же хоть цветы, козлу-то этому, Соколовскому, передать? Да и не ему это вовсе! Это ребёночку нашему, так и нерожденному. У него ведь, у бедненького, и могилки-то даже нет. Куда же я их ему отнесу? Вот, будет и «на алтарь любви», и на могилку сразу…
Мне отчего-то вдруг стало жутко, но я быстро успокоилась. В зале уже погас свет, вовсю гремела увертюра, мы еле успели отыскать в темноте свои места и усесться. Всё моё внимание привлекала теперь одна только сцена. Я ждала появления этого «героя-любовника», Соколовского. Что уж там за «мачо» такой? Верочка толкнула меня в бок. Ага, вот, наконец-то и он! Я обомлела: господи-и-и… и что уж только такого могла наша Верочка в нём найти?! Конечно, прошло уже целых шесть лет, но… вряд ли даже в то далёкое время он мог быть другим. Колченогий, приземистый, вислозадый, хоть и перетянутый весь, а видно, что толстый. А лицо-то, лицо! Ну и лицо! Помятое, обрюзглое, со следами вчерашней тяжёлой попойки – ужас, а не лицо! Прямо рыло свиное, какое-то. И голос! Да разве ж это жалкое дребезжание – и есть оперный тенор?! Фуу, сковорода моя старая, и та лучше дребезжит, когда её на пол нечаянно уронишь. Я исподтишка наблюдала за Верочкой. Она, конечно, тоже не сводила со сцены напряжённых глаз, но, кажется, была тоже только разочарована. Слава богу, это даже хорошо, так она легче переживёт эту свою встречу с прошлым. Да и не его она вовсе любила. Как ТАКОЕ можно любить?! Она же просто придумала его тогда, а его и не было никогда. Ей же просто очень хотелось любить. Она ведь тогда ещё совсем девчоночка только наивная была. О любви мечтала… вот тут-то ей этот свинорылый и подвернулся! Что, потаскух тебе мало было, козёл ты старый? Зачем ты с ней-то так? Ты же всё видел, гад ты такой?! Не мог не видеть! Да чтоб ты подавился сейчас, свинья! Канарейка ты разжиревшая, безголосая! Дребезжун сковородочный, поганый! Ненавижу!
Кофе в театральном буфете был просто омерзительным, но мы обе молча, медленно, глоток за глотком, терпеливо поглощали эту грязновато-коричневую, мутную, чуть тёплую и приторно сладкую бурду. Можно было бы уж, конечно, и не мучиться – взять и покончить с этой «вкусовой пыткой» – стоило только лишь отодвинуть в сторону чашки. Но мы обе упорно продолжали сосредоточенно «псевдонаслаждаться» этим «псевдокофе», так и не решаясь взглянуть друг другу в лицо. Ведь нам неизбежно тогда пришлось бы начать разговор, к которому, ни одна из нас, похоже, так и не была ещё готова. Наконец «кофе» закончился, а антракт всё продолжался и продолжался. Гнетущая атмосфера совместной немоты становилась уже просто взрывоопасной, ещё бы немного, и могло бы последовать такое, что «мама-моя-дорогая»! Но что ей сейчас сказать? Как начать разговор? Чего она ждёт от меня? Только ли сочувствия и поддержки? А, может быть, всё-таки прямоты и честности в оценке этого старого козла Соколовского? Но тогда…
Я боялась обидеть её. Как вторгаться в чужую любовь? Пусть в уже и ушедшую, пусть и к совсем недостойному её человеку. Вторгаться даже и по её, Верочкиному, согласию. Но ведь это только её, Верочкина, любовь, а потому я не имела никакого права не только судить, но даже и хотя бы чуть-чуть прикасаться к этому.
Ну и положение! Надо же было снова так вляпаться? Поделом, поделом тебе, матушка, сама же и виновата: нечего было тут из себя «Мать-Терезу» снова какую-то корчить. Но, чёрт меня побери, что же мне всё-таки сказать Верочке?!
Я, в который уже раз (надо же всё-таки после кофе «поправить губы»!), сосредоточенно перерывала сумку, делая вид, что ищу и всё никак не могу найти «эту чёртову губную помаду».
– Маша, ну перестань! Ты же давно её уже достала. Ну, вот же она, на столе.
– Да ты что?! Неужели? Ну надо же! А я и не вижу. Ищу её, ищу… знаю, что была, а не вижу.
– Ма-ша! Перестань! Ты же сейчас просто тянешь время, я же всё вижу.
– Да? Ну, хорошо. Хо-ро-шо! Ты права! – я отшвырнула сумку в сторону. – Ну, и что ты хочешь сейчас от меня услышать?
– Правду.
– Прааавду?! Ну, какую ещё тебе надо правду, Вера? Какую? Что я могу ещё сказать тебе такого, чего ты сама уже не знаешь? Ты же сама сейчас всё видела. Да и не только сейчас, так ведь? Ну, что ты молчишь, что ты смотришь-то на меня так? Ведь знаешь, что я права.
– Ты думаешь? Нет, ты, правда, так думаешь?
– А ты разве – нет?! Ну, признайся, признайся же хотя бы себе-то! Ну, что уж ты себя-то так боишься? Надо же доверять себе, Вера! Если уж не себе, то кому ещё-то, ну так ведь, Вера?!
Верочка молча смотрела на меня. Я недоумевала: зачем она так упорно цепляется за своё прошлое, ведь давно уже понимает, что в нём не было ничего кроме боли и унижения, а в том, что она это понимает, у меня не было ни малейшего сомнения. Что за мазохистское желание постоянно изводить себя воспоминаниями о том, о чём давно пора уже не только забыть, но и навсегда вычеркнуть из своей жизни?! А иначе… как жить, как идти дальше?! Может, она просто боится идти дальше и потому так изощрённо мучает себя? Самоистязание болью прошлого как защита от возможных ошибок будущего? Как способ жизни в настоящем?! Фуу, бред!
– Вера, ты доверяешь мне?
Верочка молча кивнула.
– Тогда мы вот что сейчас сделаем, мы сейчас уйдём. Вот просто встанем и уйдём. Что мы тут забыли? Тем более, что и второй акт уже начался.
– Нет, Маша, я же должна отдать цветы, ты же знаешь.
Ну вот, опять она с этими цветами! Бред какой-то!
– Хорошо. Но только я сделаю это сама, ладно, Вера? И ещё, Верочка, что бы я сейчас ни сделала, ты ни во что не вмешиваешься, договорились?
Верочка кивнула. Я испытывала двоякое чувство: с одной стороны, меня радовало, что она согласилась, и мне не пришлось ни уговаривать её, ни что-то объяснять (что было бы затруднительно – я и сама ещё не знала, что я сейчас сделаю), но с другой… Что за покорность такая? Что за безволие? Что за непротивление? Как с этим жить?!
По окончании спектакля цветы от «поклонниц, пожелавших остаться неизвестными», Соколовский получил через буфетчицу, которая охотно согласилась сделать это: пять рублей – неплохие деньги по тем временам! Правда, она и не догадывалась, что вместе с роскошными красными розами она передаёт ещё и записку такого вот содержания:
«Браво! Сегодня ты превзошёл сам себя. Твоё жалкое козлиное блеяние наконец-то отразило твою козлиную сущность. А ещё ты правильно сделал, что вышел без грима. Всем и так видно, что ты – старый козёл! В подземном переходе, грязном и вонючем, где тебе, убожество ты безголосое, только и место, и где ты, несомненно, скоро и окажешься, тебя ждёт большой успех. Но ты поторопись! Как бы и там твоё место не заняли, а иначе, куда потом податься старому, жирному, да ещё и бесталанному селадону? А цветы эти – не тебе! Может, они были бы и очень кстати на твоих похоронах, но ты ведь сдох уже очень давно, ты и сам это знаешь. Браво! Сдохнуть – это лучшее, что ты мог сделать в искусстве. Благодарная публика тебя никогда не забудет».
Нам с Верой пришлось-таки дождаться конца спектакля – я хотела убедиться, что и цветы, и записка моя попадут точно по назначению. Как же сиял этот козлище Соколовский, когда невольная наша соучастница (Вы уж простите нас, «Тётеньканезнаю-каквасизовут», но ведь целых пять рублей, да и «кофе» этот ваш – такая редкостная гадость!) преподнесла ему этот злосчастный букет! Вряд ли он мог ожидать хотя бы и жалкого стандартного трёхгвоздичного «веничка» (даже и его-то получили в тот вечер далеко не все), а тут – такая охапка роз, да ещё и каких роз! Есть от чего сиять, есть от чего раздуваться от гордости. Ничего-ничего голубчик, скоро твоя подлая физиономия-то вытянется, вот уж ты обломаешься! Жалко, что не увидим, тот ещё, наверное, будет «спектакль»!
Я вышла из театра в благодушном настроении. Я, как могла, отомстила этому старому козлу за нашу Верочку. Правда, благодушие это моё быстро улетучилось и даже сменилось какой-то неясной тревогой: Верочка до сих пор до странности так никоим образом и не отреагировала на эту мою выходку с запиской. Мало того, она, казалось, совершенно отстранилась, и не только от ситуации, но и от меня самой. Она не только не пыталась узнать, что я всё-таки там написала (а ведь я обещала, что непременно всё расскажу, но попозже), но и, похоже, совсем вдруг потеряла всякий интерес не только к записке этой дурацкой, но и вообще ко всему происходящему. Да её просто совсем и не было здесь и сейчас. Нет, рядом со мной, конечно, стояла какая-то женщина, но разве это была Верочка? Разве эта, вся какая-то враз постаревшая, совершенно чужая мне женщина, в таком же пожухлом, недавно ещё сияюще-алом, а теперь тоже как-то вдруг состарившемся, словно увядшем, тёмном вечернем платье, с тусклым, пугающе отсутствующим взглядом – разве это Вера?! Мне вдруг стало страшно.
В голове бешеной каруселью крутилось: алое, кроваво-красное, тёмно-красное, тёмное, чёрное…чёрное?! Нет, ещё не совсем ЧЕРНОЕ, а другое… Штрихи, штрихи, чёрные штрихи, много чёрных штрихов, клубки чёрных штрихов…
Где я это видела? Фуу, бред какой-то! Наваждение! Да что это со мной?! Так ведь и с ума можно сойти! Срочно переключаюсь! Да и Вера... она же ждет!
– Верочка… может, пойдем, посидим где-нибудь в кафе? Кофе нормального попьём, поболтаем…
Вера неожиданно вдруг оборвала, да ещё таким тоном, что просто холодным металлом по горячей коже:
– Нет, Маша! Мне срочно надо домой. Я и так уже задержалась.
– Задержалась?! А-а-а… что, тебя кто-то ждёт?
Я была удивлена – она ведь говорила, что живёт совершенно одна?
–  Ждёт! Сыночек!
– Верочка, что ж ты молчала?! – обрадовалась я. – И-и-и… сколько ему сейчас?
– Пять месяцев.
– Здорово! Ой, как здорово! Знаешь, а я и сама уже тоже подумываю о втором ребенке. А-а а… как же ты говорила, что работаешь?
– А я и не работаю. Я на «больничном» сейчас, уже две недели.
– Ты болеешь?!
– Да нет, просто эта наша заведующая (ну я же говорила тебе, что она редкая сука), так вот, она не отпускает меня кормить его. Вот я и придумала, что на меня шкаф упал. Изобразила им сотрясение мозга. Я ведь невропатолог, так что не сложно, симптоматику-то знаю.
– Ве-е-ера?! Да зачем всё это? Ничего не понимаю. И как это – не отпускает, ведь положено?!
– Да так! Она говорит (вот же сука!), что отпускать из-за собак совсем и не положено. Нет, ты представляешь?!
– Вера-а-а?!
– Что – Вера?! Что?! Ты тоже так думаешь, да?! Вот уж от тебя-то я никак не ожидала. Вы все так думаете. Конечно, у вас дети, а у меня щенок. Но это для вас только щенок, а для меня…
– Вера! Успокойся, ну что ты так завелась?! Я, конечно, тебя понимаю, но согласись…
– Нет!!! Ничего не говори больше! Молчи! Я ничего не хочу больше слышать, ты поняла?!
Я молча кивнула. А что мне оставалось ещё делать?
– Да, ещё вот что, Маша. Мне, конечно, неудобно, но ты не можешь одолжить мне немного денег, а то я всё на розы эти потратила, а по «больничному» неизвестно, когда еще и получу.
– Конечно… конечно, Верочка. Вот, тут двести рублей, больше у меня с собой нет.
– Это даже много. Хотя… спасибо. Только я не знаю, когда отдам.
– Верочка, это не имеет значения, когда сможешь, тогда и отдашь.
– Маша, я всегда знала, что ты хороший человек, что ты всё-таки поймешь меня. Я рада, что не ошиблась в тебе. Спасибо тебе за всё. Ну, всё, мне пора. До свидания, Маша.
– До свидания… Верочка… можно, я тебе позвоню? – я смотрела, как она уже переходит улицу. Господи, что же это было?! Как же она, оказывается, одинока?!
– Нет, на работу нельзя, а дома у меня телефона нет. Я сама тебе как-нибудь позвоню, потом, попозже! – не оборачиваясь, крикнула мне она.
Я тряслась в переполненном «номере первом» (тогда ещё никаких «маршруток» и в помине не было, до моего Кольцова ходил всего только один, этот маршрут), в голове снова навязчиво крутилось:
– Алое, тёмное, красное… штрихи, штрихи, клубки чёрных штрихов… Страшно! Кровь?! Нет, просто страшно, потому что… Гойя! Да-да, именно Гойя, «Капричос», вот где я это видела! Как это я сразу не догадалась? Но… при чём же тут Вера? Да нет, я просто слишком близко приняла её одиночество. Всё, всё, хватит! Только домой, только поскорей обнять доченьку, прижаться к ней, тепленькой и… не думать, не думать! Красное, чёрное, штрихи, штрихи… Ужас! Приду и сразу же валокордину… нет, лучше уж коньяку, а то не усну. Хорошо, что с «Первого мая» осталось.
Вера мне так и не позвонила. Все мои попытки разыскать её оказались тщетны – она исчезла. Верочкина заведующая, с которой я поговорила по телефону, сказала только, что после выхода с «больничного» доктор Панова сразу же уволилась, причём «исключительно по собственному желанию». Комментировать этот Верочкин поступок заведующая наотрез отказалась. Не знала она и того, где же Верочка работает сейчас. Я разыскала через адресное бюро домашний адрес Веры, поехала к ней, но и там её не нашла. Соседи сказали только, что она уехала в какую-то деревню, а вот куда именно и на сколько, они не знали. Зато с удовольствием поведали, что все они «чрезвычайно рады её отъезду», поскольку «жить с такой скандалисткой – одно мучение», да и «чего только стоит одна её эта собака, из-за которой она и сама готова любого ну просто загрызть». Все последующие мои попытки разыскать Верочку также не увенчались успехом, она словно растворилась в неизвестности. Я недоумевала, но не особо переживала: каждый волен жить, как он хочет, и если Верочка не желает, чтобы её находили, значит, так тому и быть. Постепенно я почти забыла об этой истории (жизнь есть жизнь!), хотя при встречах иногда всё же спрашивала бывших сокурсников о Верочке, но никто ничего о ней так и не знал.
Она появилась уже только через десять лет и как всегда неожиданно. Этот воскресный апрельский день выдался по-зимнему холодным. Ещё с ночи валил густой снег. За окнами выло и мело так, как бывает только в феврале, но для Урала это и неудивительно, ведь «в деревне Гадюкино всегда дожди». Я с самого утра крутилась на кухне – хотелось порадовать семью чем-нибудь особо вкусненьким, тем более, что и Ирка с мужем Андреем собирались приехать.
– Мама! Тебя к телефону! – громко позвал сын.
– Маша… это я, Вера Панова, ты ещё помнишь меня?
Я чуть не выронила трубку:
– Верочка?!
– Можно, я к тебе сегодня приеду?
– Господи, и ты ещё спрашиваешь?! Да конечно же, приезжай, прямо сейчас и приезжай. Ой, здорово-то как! Сейчас же как раз и Ирка с Андреем приедут. Ну, ты помнишь? Наши же, Ковальчуки. Ты знаешь, где я живу? Сейчас объясню.
Я не утерпела и тут же позвонила Ирке – хотела поделиться с ней радостной новостью: Верочка наша, наконец-то, нашлась, и (мало того!) прямо сейчас она и приедет! Ирка моего энтузиазма не только не разделила, но и ещё сказала мне такое, что я, как говорили мы в юности, буквально «выпала в осадок»: у Верочки шизофрения! Оказалось, она на днях встретила Ленку Онежскую, нашу же сокурсницу, психиатра, от которой и узнала, что Верочка наша лет десять назад лежала у них в отделении, но так не долечилась. Сбежала уже на третий день, оставив записку, что дома её ждёт сыночек и потому она никак не может больше тут оставаться. Её искали, но так и не нашли. Шума большого поднимать не стали, так как не хотели огласки: сбежавший из отделения психобольной – «это же такая морока, что не приведи Господь, не только проверками замучают, но и до прокуратуры дело может дойти».
– Что ж ты раньше-то молчала?
– Да я ж и сама-то узнала всего несколько дней назад. А потом, знаешь, как-то забыла. Дела тут всякие-разные навалились, то да сё, вот и выпало.
– Ну, ничего себе!
– Да ладно тебе, Машка. Сейчас мы с Андреем приедем…
– Давайте скорее, а то я одна тут с детьми…
– Ладно-ладно! Мы и так уже выходить собирались, а ты как раз тут и позвонила. Жди! Минут через сорок будем. Ну, может, максимум через час, на улице-то, чёрте что делается.
Через час в дверь позвонили. Я со словами «ну, наконец-то!» широко её распахнула и остолбенела. Я ожидала увидеть Ковальчуков (они ведь должны были приехать первыми, так как, в отличие от Верочки, ехали не автобусом, а на своей новенькой «Тойоте»), но это были совсем и не Ковальчуки, и даже не Верочка. То есть, это была, конечно, она, но и не совсем: это было всего пол-Верочки. Господи, до чего же она была худа! Она, казалось, даже ростом стала намного меньше, настолько она была худа. Да она просто просвечивала вся насквозь, как и ее длинная голубая кофта, не по сезону ажурная настолько, что только условно могла бы называться верхней одеждой. На го-лове у Верочки было точно такое же причудливое ажурное сооружение, всё сплошь в крупных, старательно вывязанных, но таких убого-кокетливых розах! А ещё всё это голубое, насквозь просвечивающее создание было так щедро присыпано снегом, что вот-вот должно было просто обрушиться, поплыть талой водой, раствориться в ней и исчезнуть без следа.
– Маша, ты что… не узнаешь меня?
– Нет-нет, Верочка, проходи, просто ты… вся в снегу, и я…
– А-а-а, ты про это? Я не ношу пальто. Да у меня его и нет. То есть, конечно, было когда-то… но я не помню уже, куда я его дела. Может, выбросила… весна ведь уже…
– Да-да, конечно. Давай, я тебя отряхну, или… лучше снимай, давай, всё, и повесим сушить, а я пока чаем горячим тебя напою.
– Я не пью горячее, тем более чай. Это же так вредно, Маша!
Я всё же увела Веру на кухню. Ей надо было согреться, а мне собраться с мыслями и как-то успокоиться. Я чувствовала, что никак не могу взять себя в руки, а ещё меня реально трясло. Нет, я не боялась Верочки (она не внушала страха), но я просто не знала, как мне себя с ней вести, о чём с ней можно, а о чём нельзя говорить. Вера молча пила теплую воду (от сахара, как и от варенья, и от кофе, она категорически отказалась – вредно!), а я бесконечно помешивала ложкой почти готовый уже борщ – так, отвлекаясь на него, можно было не смотреть ей в глаза.
– Маша, дай мне хлеба, – неожиданно попросила Верочка. – Я так есть хочу…
– Верочка, пять минут и борщ…
– Нет, дай мне хлеба! Я так давно его уже не ела…
– Хорошо-хорошо, – я уже отрезала ей кусок, – просто я думала…
– Знаешь… это так странно… но на кладбищах никогда почему-то не бывает хлеба. Я даже и вкус его уже почти забыла. Почему они никогда его не оставляют? Странно… а тут он лежит у тебя и так пахнет…
– Ве-ера-а?!
– Ну, да! А где ж я ещё им еду-то возьму? Мне самой-то немного надо, а дети мои, они-то, что должны есть? Знаешь, Маша, у меня ведь их целых двенадцать, – похвасталась она.
– Верочка, я, конечно...
– Знаю, знаю, что ты сейчас скажешь. Но я хорошо живу, Маша. Правда, у меня ничего нет – мне пришлось всё продать, и даже квартиру поменять на однокомнатную. А иначе, на что жить? Как? Работать я не могу – у меня же дети, да ещё столько. За ними, сама же знаешь, сколько ухода.
– Верочка, но… так же нельзя! Надо же…
– Ну вот, и ты туда же! – неожиданно разозлилась Верочка. – Ты, наверное, тоже думаешь, что я сумасшедшая, да?! Вы все так думаете, но вы ведь ничего не знаете, а мне всё показали, мне ведь всё показывают, Маша.
– Верочка, а-а-а, давай сменим тему – что, разве нам поговорить больше не о чём?
– Нет, Маша, ты уж, пожалуйста, дослушай меня. Они предлагали мне инвалидность, но я ведь тогда не смогу выехать за границу.
– Ве-ера-а-а?! Ну, какая заграница?! Зачем тебе это? А инвалидность… так хоть деньги какие-то были бы… не надо уж было бы…
– Нет, Маша. Они ж тогда написали бы мне шизофрению. Нет, ты представляешь?! И куда я потом с диагнозом-то таким? А нам ведь с сыночком моим надо по всему миру… а-а-а, да ты же ещё не знаешь ничего!
– Чего я не знаю, Верочка?
– Ну, что я Богородица. Да-да, Маша, я Богородица, я скоро сыночка моего, Христа нового рожу, и тогда… да что ты так смотришь-то на меня?! – Уже кричала она. – Ты что, тоже не веришь мне?! Мне никто не верит, но вот когда сыночек-то мой… вот тогда уж вы все…
Это было уже запредельно. Больше я уже ничего не слышала – мой мозг, наверное, решил пощадить меня и включил защитное торможение. Правда, один крохотный кусочек этого жалкого серого вещества, где-то глубоко, всё же назойливо повторял (да он просто вопил!), отчаянно барахтаясь в вязкой, густой мешанине, сплошь из жирных чёрных штрихов:
– Всё! Всё! Всё! Конец! Конец! Конец!
В чувство меня привел резкий всполох дверного звонка. Я – с воплем «Ковальчуки приехали!» – тут же вылетела в коридор.
– Ну, и как ты? – глазами спросила меня Ирка, когда я открыла им дверь.
– Молчи! Ни о чём не спрашивай! – также взглядом ответила ей я.
Ирка (умница ты моя, ты всегда все понимала) молча кивнула. Вслух же мы обе возбужденно трещали обычное в таких случаях: – Ну, и чего вы так долго-то? Мы уж заждались. Да понимаешь, Андрей же «резину» летнюю уже поставил (ну кто ж знал-то?), а на дороге сегодня такое! Заторы везде, вот и задержались…
Я тут же пригласила всех за стол. Пообедали, разговаривая обо всём сразу и одновременно ни о чём. Верочка почти ничего не ела – сказала, что уже наелась(!), а переедать не хочет, потому что «это очень вредно». Я опасалась, что она снова начнёт эти свои разговоры про «Богородицу», про «детей» и всё остальное, но она больше ничего не говорила. Может, не хотела раскрываться перед Ковальчуками? Она вообще весь обед просидела молча, правда, Ирка всё же выведала у нее, где же она всё-таки живёт. Оказалось, что где-то в районе Шарташа, но адреса она так и не назвала, сказала, что не помнит(?), просто знает, как идти от трамвайного кольца. А ещё Верочка похвасталась Ирке, что у неё хорошая квартира, правда, она подумывает уже ее продать, потому, что её детям лучше жить в деревне. К ней уже даже приходили и покупатели, бизнесмены(!). У неё ведь первый этаж, а им как раз нужен новый офис, но она ещё думает, хочет «поднять цену, потому что ей нужен хороший дом в деревне». Мы попытались сказать ей про «чёрных риэлторов», но она не захотела слушать, а может, просто не понимала, о чём мы говорим. После обеда она тут же засобиралась домой (дети ждут!), попросила денег, опять двести рублей и наотрез отказалась брать больше, объясняя тем, что ничего не понимает в новых деньгах, но помнит, что раньше ей этого надолго хватало. Все мои доводы, что сейчас это совсем другие деньги, были безуспешны. От сумки с продуктами она тоже сначала отказывалась, но потом, выложив тушёнку (опять вредно!), всё же согласилась взять только картошку, гречку и мёд. Правда, мне удалось уговорить её ещё на пару футболок и летнюю юбку, которые я только что привезла из Турции, а вот теплые вещи она из сумки просто бесцеремонно выкинула – «лето же уже скоро»! Одну я её отпускать не хотела, и потому Ирке моей (умница ты моя, ты сразу всё без слов понимаешь) тоже пришлось срочно заторопиться домой, хотя мы и планировали накануне, что проведём весь этот день вместе. Верочка, пообещав скоро позвонить, уехала вместе с Ковальчуками, а я стала ждать Иркиного звонка, ведь она должна была сообщить мне, по какому адресу они отвезли Верочку.
Иринка позвонила часа через два и сообщила, что Верочка от них сбежала. Она попросила их остановиться у одного из гастрономов и подождать её – ей нужен был хлеб. Они добросовестно ждали её целых полчаса, а когда всё же пошли искать, то не нашли – её нигде не было. По-видимому, она не хотела, чтобы мы узнали, где и как же она на самом деле всё-таки живёт, а потому, обманув Ковальчуков, попросту от них и сбежала. Решено было пока её не разыскивать, чтобы уж не беспокоить понапрасну, а заняться сначала вопросом возможности её госпитализации, ведь только так можно было оформить инвалидность и добиться назначения пенсии. Иринка взяла на себя переговоры с Онежской, поскольку другой возможности госпитализировать Верочку не было. Подобные больные подлежат принудительному лечению только в период обострения, когда они представляют опасность, как для самих себя, так и для окружающих. Наша Верочка к этой категории не относилась, а значит, она могла быть госпитализирована только в плановом порядке или же по договорённости (тут мы рассчитывали на Ленку Онежскую), а также только и с её собственного, Верочкиного, согласия (тут уж я рассчитывала только на себя). Через день Иринка позвонила и сообщила, что Онежская в отпуске, мало того, её вообще нет в городе, и будет не раньше, чем через месяц. Ничего не оставалось, как только ждать. Без Лены решить этот вопрос мы никак не могли, а значит, и говорить о чём-либо с самой Верочкой было ещё рано – мы могли попросту вспугнуть ее, и она тогда снова могла бы удариться в бега, исчезнув на не-определённое количество лет.
Верочка-Верочка, ну, кто же мог знать, что всё так получится? Головой-то я понимаю, что ничего другого я сделать не могла (у меня дети, нельзя было сближаться с
тобой слишком тесно – опасно, шизофрения непредсказуема!), а вот сердцем… Вроде, и не виновата я перед тобой, а в душе до сих пор что-то болит и болит, и будет и дальше болеть, я знаю. Что я могу ещё сделать для тебя? Прощения, разве, только просить? Зачем тебе это?
Мы с Иркой так и не успели помочь Верочке – она исчезла, и теперь уже навсегда. Мы не знаем, да и никогда, наверное, так и не узнаем, где и как это произошло, но что это было страшно – в этом я уверена.
Ирка позвонила мне в мае и буквально заорала в трубку:
– Где тебя черти носят?! Я звоню тебе уже целый час!
–Ты чего вопишь? Мир рухнул, что ли? В ванной я была, мылась, вот и пропустила это событие. Да что случилось-то?
– Машка, я сейчас «Девять с половиной» по телевизору видела, так вот, там про нашу Верочку.
– Да ты что?! И что?!
– Слушай, там тако-е-е…
Ирка пересказала мне сюжет очередного Шереметовского «ужастика». Если бы он не касался нашей Верочки (а что это была именно она – никаких сомнений у нас с Иркой не было, хотя фамилию так и не назвали), то особенно нас бы и не впечатлил. Мы все уже давно привыкли к подобным историям: телевизионщики пичкают нас этой чернотой ежедневно, причём с каким-то особым, садистским наслаждением, вкусно смакуя от-дельные извращённо-пикантные подробности и чуть ли не восторгаясь высотам человеческой мерзости. Впрочем, это, к сожалению, тоже наша действительность. Не вся, конечно, только часть её, но… Нет предела человеческому величию, как и нет предела людской низости. Снова плюс и минус, снова уравновешенность! И это и есть гармония? В этой дьявольской мешанине – совершенство мироустройства?! Ну, уж нет, опять только Мышеловка.
Так вот, Верочка…
Собаки выли в пустой квартире целую неделю. Соседи терпели, сколько могли – никто уже не хотел связываться с этой чокнутой, бывшей докторшей по имени Вера, ведь из-за дворняжек своих этих паршивых она и сама кого хочешь загрызет. Наконец, соседи не выдержали: ну, сколько же можно терпеть? Зоопарк прямо какой-то! Она ведь, ненормальная-то эта, целых двенадцать штук у себя дома держит! Мало того, что и грязь в подъезде, и запах такой, что ужас просто, не говоря уже о том, что и в подъезд-то зайти порой страшно, так теперь ещё и вой этот дикий! И чего только она там с ними делает? Ненормальная ведь! Мало ли что? А, может, померла она уже там, вот и воют? Стучали ведь, сколько уж раз стучали, и хоть бы что!
Соседи вызвали милицию. Когда прибывший по вызову наряд милиции вскрыл дверь Верочкиной квартиры, то доблестные блюстители порядка чуть не погибли при исполнении служебных обязанностей. Обезумевшая от голода и жажды свора собак с неистово горящими глазами, сметая всё на своём пути, буквально лавой хлынула в подъезд, оглашая его диким ревом и визгом. К счастью, никто не пострадал: любопытствующие из соседей благоразумно успели укрыться за дверями своих квартир, а стражи порядка применили табельное оружие. Правда, страху натерпелись и те, и другие, да ещё кое у кого из милиционеров оказалось попорчено обмундирование, но это уже – мелочи! Когда с собаками было покончено (часть всё же успела разбежаться, вырвавшись во двор), оперативники зашли в «освобожденную» квартиру. Она была совершенно пуста. Там не было не только Верочки, там не было вообще ничего, кроме разорванного в клочья старого матраса, да нескольких зализанных до блеска и растерзанных собачьими зубами пластмассовых мисок и просто невероятного количества собачьих экскрементов. Запах в квартире стоял такой, что только чудом никто из присутствующих не потерял сознания.
Верочка так и не нашлась. Вскоре выяснилось, что и квартира эта ей уже не принадлежит. Она, оказывается, давно её уже «продала», (ещё в начале марта!), причем схема продажи была такой хитроумной и многоступенчатой, что концов найти было совершенно невозможно, как невозможно было найти и саму Верочку. Конечно, ничего она не продавала и тем более, никуда уж не уезжала – она бы ни за что на свете не бросила своих «детей»! Просто «чёрные риэлторы» хорошо «поработали», и вряд ли их мучает совесть – чего уж и церемониться-то с сумасшедшей?!
Да и что такое «совесть»? Сколько это в денежном эквиваленте? А если нисколько – то и говорить не о чём. Подумаешь, «всего-то и делов, тетка, какая-то, чокнутая». Да кому она и нужна-то?! И искать никто никогда не будет, а если б и искали бы – «да хрен, чего они там найдут»! Земля-то, большая! Попробуй, перелопать всю! Ну, может, и повезёт. Вот и найдёшь. Чего только?!
Так и сгинула моя Золотая Юдифь. И никто, наверное, по ней не только не тоскует, но даже и не вспоминает о том, что жила когда-то на свете странная женщина по имени Вера, а о том, что на самом деле она была Золотой Юдифью никто, кроме меня, так до сих пор и не знал. Теперь знаю не только я, знают и мои дети. Зачем? А вот догадайтесь! Догадались? Ну и молчите. Не надо слов, душа и так всё поймёт.
К чему это я? Я ведь совсем о другом хотела? О чём только? А, о том, что когда я уйду, они не должны тосковать по мне? …
А они и не будут тосковать, потому, что никуда я и не уйду – я останусь.
Останусь и вздохом осеннего ветра за нашим окном. Останусь и шорохом дождевых капель, стекающих по мокрой листве. И запахом утренней майской сирени – прон-зительно терпким и влажным. И нашим мышонком Чмулём – проказником и задирой, которого мы придумали вместе и который реален как никто. И он всё так же будет жить подмышкой, но только уже у их детей, а потом перейдет и к следующим нашим детям.
Я знаю, что так будет, обязательно будет, ведь мы – одно целое. Мы вместе сейчас, и мы всегда будем вместе. А если так, то и тосковать нечего. Какая уж тут тоска? И какая уж тут старость?
Старость?! … Скажете тоже! Да чушь собачья! Это совсем и не про меня. Тем более с моими-то детьми?! … Старость?! Да глупости всё это.


Апрель, 2009. г. Екатеринбург

Для повышения удобства сайта мы используем cookies. Оставаясь на сайте, вы соглашаетесь с политикой их применения